— Дьявольской? — Мне сладостно было слышать это слово из чужих уст.
— Разумеется. Вы посвятили меня в предание о Дракуле, но не думаете ли, что я на этом остановился?
Он говорил так тягуче и простодушно, так по-американски, что я не сразу понял. Никогда я не слышал такой зловещей глубины в таком заурядном голосе. Я уставился на него во все глаза, однако странный намек уже исчез из его голоса, а лицо оставалось совершенно неподвижным. Он перебирал извлеченные из папки листки.
— Вот ответы на анализы, — сказал он. — Я для вас переписал их разборчиво и сделал от себя приписки, которые, думаю, покажутся вам любопытными. В сущности, главное я уже сообщил вам. О, еще два примечательных обстоятельства! Химический анализ показал, что книга хранилась — возможно, достаточно долго — в атмосфере, наполненной каменной пылью, и было это до 1700 года. Кроме того, задняя доска переплета пострадала от соленой воды — вероятно, при перевозке морем. Я, основываясь на предположении о месте издания, думаю, что это вода Черного моря, однако, конечно, возможны и другие объяснения. Боюсь, что ничего большего мы сказать не можем… вы говорили, что пишете историю средневековой Европы?
Он поднял на меня взгляд, сопроводив его такой искренней, добродушной улыбкой, что она показалась неуместной на его изможденном лице, и в тот же миг я осознал два обстоятельства, заставившие меня похолодеть.
Первое: я никогда ничего не говорил ему о написании «Истории». Я попросил исследовать книгу для пополнения библиографического списка материалов, связанных с жизнью Влада Цепеша, известного в легендах как «Дракула». Говард Мартин в своем деле был так же дотошен, как я в своем, и никогда не допустил бы подобной ошибки. Я еще раньше заметил его почти фотографическую память на подробности — свойство, которое я всегда замечаю и от всего сердца одобряю, если встречаю в других людях.
Второе, что я заметил в ту же секунду: что, быть может, вследствие перенесенной болезни — я с трудом заставил себя подумать: «бедняга», — губы его стали мятыми, как несвежее мясо, и в улыбке открывали верхние клыки, выдававшиеся вперед, что придавало всему лицу неприятное выражение. Я слишком хорошо помнил стамбульского чиновника, хотя с горлом у Говарда Мартина, насколько я видел, все было в порядке. Я справился с приступом нервной дрожи и забирал у него из рук книгу с пачкой листков, когда он добавил:
— Карта, кстати, довольно примечательная.
— Карта? — Я окаменел. Только одна карта — или, вернее, три, различные по масштабу, — насколько я знал, имели отношение к моему делу, и, конечно, я ни разу не упоминал о них при этом человеке.
— Вы сами рисовали? Работа, безусловно, современная, но я бы никогда не заподозрил в вас художника. Причем довольно мрачного, не в обиду будь сказано.
Я смотрел на него, не в силах понять смысла слов и опасаясь переспросить, чтобы не выдать себя. Неужели я оставил в книге свои наброски? Какая была бы невероятная глупость! Но я точно помнил, что тщательно перелистал книгу и, конечно, заметил бы вложенный лист.
— Ну, я вложил ее обратно, так что она никуда не делась, — утешил он меня. — А теперь, доктор Росси, я могу проводить вас в кассу, или, если хотите, счет вам пришлют на дом.
Он открыл мне дверь и снова профессионально искривил губы в улыбке. Я совладал с собой и не стал тут же на месте листать том; к тому же в светлом коридоре я увидел, что болезненная бледность в лице Мартина, как и странность его улыбки, мне почудилась. Кожа у него была нормального цвета, и он всего лишь немного сутулился от десятилетий, проведенных над страницами прошлого. Он стоял в дверях, протягивая мне руку для радушного вашингтонского рукопожатия, и я встряхнул ее, пробормотав, что чек лучше прислать на адрес университета.
Я опасливо пробрался подальше от его дверей, по коридору и, наконец, наружу, из огромного красного замка, скрывавшего его труды и труды его коллег. Выбравшись на воздух, я прошагал по зеленой траве аллеи к скамейке и сел, стараясь выглядеть и ощущать себя беззаботным. Том сам открылся у меня в руках, с обычной своей зловещей услужливостью, но я тщетно искал в нем вложенный листок. Только перелистав книгу до конца, я нашел то, что искал, — кальку с еле видными карандашными линиями, словно кто то срисовал для меня третий, самый подробный план, держа старинную карту перед глазами. Названия на славянском были те самые, какие мне запомнились: Деревня Свинокрадов и Долина Восьми Дубов. Только одна деталь чертежа оказалась для меня внове. Под обозначением «проклятой гробницы» виднелись латинские буковки, нанесенные, казалось, теми же чернилами, что и остальные надписи. Над местом проклятой гробницы, окружая ее сверху, так что не оставалось ни малейших сомнений, к чему она относится, читалась надпись: «Бартоломео Росси».
Читатель, ты можешь счесть меня трусом, но в эту минуту я сдался. Я, молодой профессор, живу в Кембридже в штате Массачусетс, читаю лекции, обедаю с новыми друзьями и каждую неделю пишу домой своим стареющим родителям. Я не ношу в кармане чеснок, не ношу на шее распятия и не крещусь, заслышав шаги в коридоре. У меня есть более надежная защита: я прекратил раскопки на этом жутком перекрестке истории. Как видно, нечто удовлетворено моим послушанием, потому что больше меня не тревожат никакие трагедии.
И теперь, если сам ты должен выбирать между здравым рассудком, привычной жизнью и вечной неуверенностью — что покажется тебе более подобающим современному ученому? Я знаю, Хеджес не стал бы требовать, чтобы я очертя голову бросился во тьму. И все же, если ты читаешь это письмо, значит, беда наконец настигла меня. И тебе тоже придется выбирать. Я передал тебе все, что знаю об этих ужасах. Зная мою историю, отзовешься ли ты на мой призыв о помощи?