День выпал утомительный, но мне так не терпелось увидеть Бачково, что я охотно отправился бы туда пешком, если бы так было быстрее. Однако пришлось переночевать, отдохнув перед завтрашней поездкой. Среди похрапывания Праги и Восточного Берлина я слышал голос Росси, рассуждающий о каких-то неясностях в нашей статье, и голос Элен, усмехающейся моей недогадливости: «Конечно, я выйду за тебя замуж»».
«Июнь 1962 г.
Любимая моя доченька!
Ты знаешь, что ужасы, которые пришлось пережить нам с твоим отцом, сделали нас богатыми. Большую часть денег я оставила твоему отцу, чтобы он мог позаботиться о тебе, но у меня осталось довольно, чтобы вести долгие поиски, вести осаду. Часть я разменяла в Цюрихе и открыла там банковский счет под именем, которого никто не знает. С этого тайного счета я беру деньги раз в месяц: плачу за квартиру, за право работать в архивах, за обеды в ресторанах. Я трачу как можно меньше, чтобы когда-нибудь отдать тебе, моя маленькая, когда ты станешь взрослой, все, что осталось.
Твоя любящая мама Элен Росси».
«Июнь 1962 г.
Любимая моя доченька!
Сегодня у меня опять плохой день (я никогда не отправлю эту открытку. Если отправлю хоть одну, то только не эту). Сегодня один из тех дней, когда я не помню, ищу ли этого дьявола или просто бегу от него. Я стою перед зеркалом, перед старым зеркалом в моем номере в Hoteld'Este: на стекле пятна, будто лишайник расползается по неровной поверхности. Я стою и ощупываю шрам на горле: красное пятно, оставшееся навсегда. Что, если ты найдешь меня раньше, чем я — его? Что, если он найдет меня раньше, чем я — его? Не знаю, почему он до сих пор не нашел меня. Не знаю, увижу ли тебя когда-нибудь.
Твоя любящая мама Элен Росси».
«Август 1962 г.
Любимая моя доченька!
— Когда ты родилась, у тебя были черные волосы, и они кудряшками торчали на влажной головке. Когда тебя вымыли и обтерли, они превратились в темный пушок вокруг личика: темные волосы, как у меня, но с медным отливом, как у твоего отца. Я лежала в облаке морфина, держала тебя в руках и смотрела, как свет на твоих младенческих волосиках переливается от цыганской черноты к блеску и снова темнеет. Все в тебе было гладеньким и блестело: я выглаживала и лепила тебя в себе, сама не зная того. У тебя были золотые пальчики, розовые щечки, а ресницы и бровки — как перо вороненка. И мое счастье перехлестывало через край, несмотря на морфий.
Твоя любящая мама Элен Росси».
«Я рано проснулся на своей койке в мужской спальне Рильского монастыря: солнечный свет только что начал пробиваться в маленькие окна, выходившие на монастырский двор, а другие туристы еще крепко спали. Я слышал первый звон церковного колокола еще в темноте, а теперь снова звонили колокола. Первая моя мысль была о том, что Элен согласилась выйти за меня. Хотелось поскорее снова увидеть ее, улучить минуту и спросить, не приснился ли мне вчерашний день. Солнце, заливавшее двор, было бледнее моего счастья, а утренний воздух казался невероятно свежим, сохранившим века свежести.
Но за завтраком Элен не было. Ранов был тут как тут и как всегда уныло курил, пока один из монахов не попросил его выйти с сигаретой на улицу. Как только завтрак кончился, я поспешил по коридору к женской спальне, у дверей которой мы накануне расстались с Элен. Дверь была открыта. Остальные женщины, чешки и немки, ушли, оставив опрятно застеленные постели. Элен, казалось, спала: я видел очертания ее тела под одеялом на койке у окна. Она лежала, отвернувшись к стене, и я тихонько вошел, рассудив, что она теперь — моя невеста и я даже в монастыре имею право разбудить ее поцелуем. Я закрыл за собой дверь, понадеявшись, что монахи нас не застанут.
Элен лежала на девственно белых простынях, спиной к комнате. Когда я подошел ближе, она чуть повернулась ко мне, словно ощутив мое присутствие. Ее голова запрокинулась назад, глаза были закрыты, а темные кудри рассыпались по подушке. Она крепко спала, и с ее губ срывались шумные, затрудненные вздохи. Мне подумалось, что она утомлена поездкой и волнениями вчерашнего дня, но было в ее облике что-то, заставившее меня в тревоге склониться над ней. Мне хотелось поцеловать ее, спящую, и только тогда я с ужасом увидел зеленоватую бледность ее лица и свежую кровь на шее. Там, где во впадинке горла была почти зажившая ранка, теперь сочились красным два рваных пореза. Немного крови стекло на простыню и на рукав ее дешевенькой белой ночной рубашки на закинутой под голову руке. Вырез рубахи был сбит на сторону и надорван, так что одна грудь открывалась почти до темного соска. Все это я, обомлев, разглядел в одно мгновение, и сердце у меня замерло в груди. Потом я бережно подтянул простыню, прикрыв наготу, будто укутывал спящего ребенка. Ничего другого тогда не пришло мне в голову. В горле застряло сдавленное рыдание, крик ярости, которой я еще не прочувствовал до конца.
— Элен! — Я мягко встряхнул ее за плечо, но лицо ее не дрогнуло. Теперь я видел, как оно осунулось, словно даже во сне ее мучила боль. Но где же распятие? Вдруг вспомнив о нем, я внимательно огляделся и нашел его под ногами: тонкая цепочка порвалась. Сорвал ее кто-то нарочно или она сама неловко повернулась во сне? Я снова встряхнул Элен:
— Элен, проснись!
Теперь она шевельнулась, чуть заметно, и я испугался, что поврежу ей, разбудив слишком внезапно. Однако через секунду Элен открыла глаза, нахмурилась. Я видел слабость во всех ее движениях. Сколько крови она потеряла за ночь, пока я спокойно спал в соседней спальне? И зачем я оставил ее, хотя бы на одну ночь?