— Некоторые такие грустные, — сказала она вслух. — Знаешь, мы, румыны, в душе совсем не похожи на венгров.
— Чем же?
— Ну, знаешь, есть венгерская пословица, которая говорит: «Мадьяр и радуется грустя». И это верно — Венгрия полна грустных песен, а в селах много жестокости, пьянства, самоубийств. Но румыны еще печальнее. Наша печаль, мне кажется, идет не от тягостей жизни, а кроется в нас самих. — Она склонила голову над старинной книгой, тень густых ресниц легла ей на щеки. — Вот послушай — очень типичная песня.
Она, запинаясь, перевела, и я услышал нечто в этом роде — хотя здесь привожу другую песню из собственного маленького сборника переводов девятнадцатого века:
Как улыбалось мертвое дитя, теперь его сестричка улыбнулась, И говорит: «Ах, мамочка моя, сестричка умерла, сказала мне, не бойся. Непрожитую жизнь она мне отдала, чтоб я тебя подольше радовать могла». Но мать не поднимает головы, над опустевшей колыбелькою грустит.
— Господи, — я содрогнулся, — неудивительно, что народ, поющий такие песни, верит в вампиров — и даже создает их.
— Да, — кивнула Элен, но рука ее уже перевернула следующую страницу. — Погоди… вот, кажется, здесь.
Она показала на короткое стихотворение, под которым виднелась гравированная заставка: кажется, густая чаща, в которой с трудом различались домики и какие-то животные.
Я долгие минуты просидел в напряженном ожидании, пока Элен молча разбирала текст. Наконец она подняла на меня просветлевший взгляд.
— Вот послушай, попробую перевести.
Ниже я привожу точную запись двадцатилетней давности, сохранившуюся среди моих бумаг:
Они подъехали к воротам, подъехали к великому городу. Подъехали к великому городу из страны смерти. Мы люди божьи, люди карпатские, мы монахи, люди святые, да несем вести дурные. Несем в город великий о чуме вести.
Своему владыке служим, пришли смерть его оплакать. Едут они к воротам, и плачет с ними весь город, когда в город они въезжают.
Жуть пронизала меня от диких слов стишка, но я должен был возразить:
— Это слишком обще. Упоминаются Карпаты, да, но упоминание о них можно найти в десятках, если не сотнях текстов. И «великий город» точно не назван. Возможно, подразумевается Град Господень, царствие небесное?
Элен покачала головой:
— Не думаю. Для жителей Балкан и Центральной Европы — и христиан, и мусульман — великим городом всегда был Константинополь, если сбросить со счета тех, кто веками совершал паломничества в Иерусалим или в Мекку. И упоминание чумы и монахов тоже привязывает отрывок к тексту Селима Аксоя. Не сам ли Влад Цепеш — тот «владыка»?
— Возможно, — с сомнением признал я, — но все это только догадки. Как ты считаешь, к какому времени относится песня?
— Датировка народного творчества почти всегда неопределенна, — задумчиво проговорила Элен. — Издание 1690 года, как видишь, хотя ни имени издателя, ни места издания не указано. Но народные песни часто живут по три, а то и четыре века, так что они могут быть на столетия старше книги. Если песня старше пятнадцатого века, то к нашим поискам она отношения не имеет.
— Забавная гравюра… — Я присмотрелся внимательней.
— Гравюр здесь много, — пробормотала Элен. — Поначалу они меня тоже поразили. Эта, кажется, совсем не подходит к содержанию песни: скорее ожидаешь увидеть коленопреклоненного монаха или высокие городские стены…
— Да, — сказал я, — но присмотрись-ка получше. Тебе не кажется, что в лесу — или в чаще, вернее сказать, — что-то скрывается? Не то чтобы великий город, но, если присмотреться, здание напоминает церковь, с крестом над куполом, а рядом…
— Какое-то маленькое животное. — Элен прищурилась и тут же вскрикнула: — Господи! Это дракон.
Я кивнул, и мы едва не столкнулись головами над страницей. Очертания крошечной фигуры оказались ужасающе знакомыми: распростертые крылья, загнутый едва различимой петелькой хвост. Мне не пришлось даже доставать из портфеля книгу.
— Что же это значит?
От вида дракона, каким бы миниатюрным он ни был, у меня тяжело забилось сердце.
— Погоди… — Элен приблизила глаза к самой странице. — Проклятье. Не могу разобрать, но там что-то написано — буквы по одной разбросаны между деревьев. Очень мелко, но я уверена, буквы.
— Дракулиа? — ровным голосом предположил я. Она мотнула головой:
— Нет. Но может быть, тоже имя: Иви… Ивиреану. Не знаю, что это может означать. Никогда не встречала такого, но в румынских именах "у" — обычное окончание. Что же это значит, ради всего святого?
Я вздохнул:
— Не знаю, но, кажется, чутье тебя не подвело — страница каким-то образом связана с Дракулой, иначе откуда здесь дракон? Тем более, этот дракон.
Мы беспомощно уставились друг на друга. Зал, полчаса назад казавшийся таким приятным и гостеприимным, теперь словно сдвинул вокруг нас стены, представившись темным мавзолеем запретных знаний.
— Библиотекарь ничего не знает, — сказала Элен. — Я помню, расспрашивала, ведь издание выглядит очень редким.
— Ну, тогда нам здесь больше ничего не решить, — сказал я. — Давай захватим с собой перевод и срисуем, чтоб не забыть.
Я под ее диктовку переписал слова и сделал на том же листке поспешную копию гравюры. Элен смотрела на часы.
— Мне пора возвращаться в гостиницу.
— И мне тоже, а то я упущу Хью Джеймса.
Мы собрали свои вещи и благоговейно вернули книгу на полку.
Сказалось ли взбудораженное новой находкой воображение, или волнение первого самостоятельного выступления, или еще не прошла усталость от перелета, усиленная поздним ужином накануне, но мне понадобилось очень много времени, чтобы осознать то, что я увидел, вернувшись в свой номер, и еще больше — чтобы догадаться, что Элен, ушедшей к себе наверх, могло представиться такое же зрелище. Только тогда я испугался за нее и бросился к лестнице, не задержавшись, чтобы рассматривать подробности. Я и так видел, что комнату обыскали насквозь, перерыв и шкаф, и тумбочку, и постельное белье, и все мои вещи валялись на полу, измятые и разорванные в клочья. В этом разгроме чувствовалась не спешка, а сознательная ненависть».